Путник сел на крыльцо, а Ждана вскоре уместилась рядом. Она часто сидела так сама и смотрела на дорогу, все ждала кого-то, тосковала о чем-то.
– Ну, а ты? Как здесь одна? – заботливо спросил он и будто ненароком дотронулся до нее вновь.
Ладони его на морозе остыли, стали холодными, но она не отняла руки, и, прижавшись к нему, заговорила:
– Много дворов полных было в нашей деревне, всего всегда в избытке и в достатке. Не смотри, что лесом село обнесено, мужик наш добычливый, всякий раз не пустой возвращался. Повадился как-то шатун по околотку слоняться, скотину валил, житницы рушил. А один раз на поселянина ночью напал, помял немного, да бросил. Тем и споганил души наши, грех взяла на себя деревня. Вышли охотники, загнали, да ушибили. Хотели было освежевать шатуна, а из утробы его медведята полезли. Что делать? Своротили и их... Да видно, не мирские то были медведи, а заговоренные. С тех пор лихо пошла жизнь наша. Скотина и птица издохли, амбары заполонила шушара, люд стал хворать и сумасбродить. Решили тогда сельчане покинуть деревню, скоро засобирались, да по весне и ушли. Наш двор только остался, мать сделалась хворой. Отец с братом и до того не часто ласкою нас окружали, а тут и совсем истязать стали и требовать. Доставалось мне дюже, до слез, до изнеможения. Мать на поправку не шла, совсем ослабела, не выходила из хаты, все перхала, много молилась. Тогда мужики в путь и пустились, за лекарем, говорили, за подмогой. Я же осталась с больной, да меня и не звал никто с собой – обуза, да хлопоты. Мать скоро целыми днями стала с закрытыми глазами лежать, близко не подойдешь: пропастиной пахнет, протухла вся изнутри. А там как-то ночью пошла у ней горлом кровь, и осталась я сирой. С тех пор много всего утекло, весна прошла, лето сменилось осенью, зима теперь на исходе, а мужиков своих я боле не видала, и ждать уж отказалась, то ли не дошли, да верно, просто покинули. И ты пропадешь… Верно дед говорил, что сила какая-то злобу затаила на меня за красоту мою, да за нрав скромный… – и Ждана заплакала, закрывшись ладонями.
– Ну, буде, любая моя, буде. Вернутся они. Да и я никуда пока не собираюсь. Помогу тебе во всем, доколе я здесь.
– Знаю я баи твои, да и чем помочь мне хочешь? Разя… воды накипятить. Стосковалась я по силе мужской, наколи мне, путник, дров. А то я все чурки невеликие уж повытаскала да пережгла, а с большими мне и несдобровать. Топор принесу, поленница за домом, – и Ждана отправилась в хату.
Вскоре на заднем дворе застучало лезвие. Впервые за долгое время Ждана почувствовала успокоение, какую-то совершенную безопасность. Она водрузила громоздый котел над очагом, напитала его водой, снарядила парню для сна полати, а сама села в полудреме на лавку, ошалев от воспоминаний и давно позабытого счастья.
Могутный стук в окно всколыхнул ее, она кинулась к стеклу, но путника во дворе не увидела. Он входил в хату и, заметив оробевшую Ждану, жахнул дрова на пол.
– Что там углядела, милая?
– Шумнул под окном кто-то. Думкала, ты, ан нет, – и она, закрыв занавеси, продолжила:
– Мерекали в старину в нашей деревне, что по ночам упокойники к домам своим приходят, проведать, все ли там, как было в их времена. Давно никто уж меня не беспокоил. А ты все же не выходи ночью, мало ли что. Настил тебе справила, а я у себя лягу, с водой зарешу только. А ты, поди, устал, отдыхай, – и Ждана, наполнив кувшин, ушла.
– Глупости все это, – бросил он ей вслед. – Небось, не сбегу!
Путник устроился на полатях, загасил лампадку и скоро забылся нерушимым сном. Ему впервые было так ладно в чужом доме, нравно от того, что он нужен и мил…
Ждана обливалась жгучей водой. Теперь ее было в избытке. Наконец-то она отогрелась, и кожа приятно горела, отзываясь на прикосновения. Она тихо и осторожно ласкала себя. Груди ее налились, ноги задрожали, голову повело, тело стало изнемогать от приятного томления. Ждана чувствовала, что что-то вот-вот в жизни ее переменится, и не было ей от этого ни страшно, ни совестно.
Путник спал. Где-то тихо отворилась дверь, комнату наполнили неуверенные шаги, кто-то, обнимая и целуя его, лег с ним рядом. Он пробудился, вдыхая запах душистого женского тела. Виски его загудели, горячие губы, отзываясь на ласку, стали нежить плечи и грудь, руки его загрубелые катились по линии бедер. Ждана задрожала. Разлучив колени, она закрыла глаза, он привалился на нее, руки ее крепко сжали простыню, глубокий стон пробился сквозь ее дыхание, а следом на улице раздался дикий крик одинокой совы. Птица, рассекая крыльями воздух, сорвалась с крепкого граба и устремилась в сторону погоста, заполняя своим движением пустоту окрестностей.
Ждана лежала на спине, губы ее горели, сердце кружилось, все никак не могло успокоиться. Ей хотелось говорить, много говорить, во всем признаться… Ну и что, что совсем и не брат, ну и что, что и не ушел с отцом вовсе… Она просто забудет об этом и не станет вспоминать. А путник останется с ней, будет рядом. И она обняла его за шею, стала целовать, а слезы потоками сбегали из глаз.
– Зоренька моя, ну что ты, что ты. Выспимся нонче, а завтра и в путь заторопимся. Вместе с тобой уйдем. Негоже здесь одной хорониться. Желанна будешь родимым моим – сестре да родителям!
Все опасения ее вмиг рассыпались, все страхи позабылись. Все теперь могла она ему объяснить, все доверить, и она тихо-тихо попросила:
– Не уходи, останься. Ладно-то как, полно-то как нам здесь вместе. Держит меня деревня, одна осталась она у меня. Нет уже близких в живых, поселяне ушли. Да все равно, чувствую, что крепко связалась я с местами родными – с этими стенами, лесом, погостом. Любят они меня, никогда не изменят и не прогонят, больно потерять все это, как могу все это оставить? А теперь и ты есть у меня, а боле ничего и не надо.
– Слушай меня, милая. Пустое ты говоришь, освободись от оков здешних, нет нужды тебе в местах этих, изведут, замают они тебя. А коли хочешь, забирай их с собой, в сердце своем, в памяти. Никогда не забудешь колыбелей своих, никогда не расплещешь их тепла да уюта. Теперь не перечь, как сказал, так и буде. Вскину завтра поутру ружье и тебя с собою присвою. Спи, добрая, спи, – и он прижал к себе Ждану и крепко поцеловал.